Похудение градского

Похудение градского

Александр Борисович Градский изобрел добродушное слово «журналюги». Слово «совок» тоже изобрел Александр Борисович Градский. Так по крайней мере утверждает он сам. А если он что-либо утверждает, то спорить с ним абсолютно бесполезно.

Градский — монстр рока нашей отчизны.

Я без тени иронии это говорю.

Градский действительно монстр. Не только потому, что у него — голос. И не потому, что у него — нрав.

Александр Борисович встречает меня на пороге звонким, ядреным матом. Гулким эхом он гуляет по просторам его красивой квартиры. Это не мне. Это — в телефон. Дочка Маша — нежное создание, — не обращая внимания на папины рулады, деловито шурует у плиты. Пятого марта у Градского был концерт в «Карнеги-Холл.» И он до сих пор весь вибрирует при этом воспоминании. (Не «Холл», разумеется, вибрирует, а Градский. Впрочем, может, и «Холл» тоже.) Наконец с телефоном покончено, и Александр Борисович готов говорить. Он прикрывает веки. Он улыбается хищно-сладко. У него улыбка доисторического ящера.

НА ГРАНИ «ХОЛЛА»

— Как прошел концерт? Сколько народу было?

— Полно. Зал вмещает 2804 человека — он был забит. Хотя были некоторые опасения, потому что в этот же день недалеко, в Манхэттене, проходил концерт Розенбаума…

— Для вас Розенбаум — конкурент?

— Конкурент-не конкурент, но проходит же концерт. Концерт известного человека — и практически на соседней улице в центре Нью-Йорка. И у меня, и у него были опасения, что мы разорвем аудиторию. Но в результате оказалось, что аудитория у нас абсолютно разная.

— Ваши 2804 человека — это в основном русскоязычное население?

— Да, конечно. Хотя было, думаю, и человек четыреста англоязычных.

— Объясните российскому человеку — почему столько пафоса вокруг «Карнеги-Холл»?

— «Карнеги-Холл» — это не только самый престижный зал, это просто лучший зал в мире. После того, как я в нем отработал сольный концерт, где я пел и оперную классику, и русский романс, и англо-американскую эстрадную классику, и свои вещи, — после этого я понял, как здорово там все звучит. Там фактически нет мест, на которых зритель плохо слышит.

— Откуда вы знаете, чего там зритель слышит?

— А я проверял. Включаешь микрофон в пустом зале и проверяешь голос.

— И вы ходили кругами по всему залу?

— А я всегда так делаю, во всех залах. Есть провальные по звуку зоны в Большом зале Консерватории, в Зале Чайковского, в Большом зале Филармонии в Питере, я уж не говорю о «России». А в «Карнеги-Холл» при очень небольшой мощности аппаратуры слышно было изумительно. Плюс — там повышенное духовное состояние. Поэтому удовольствие, которое ты получаешь от работы, состоит из нескольких пластов.

— А финансовое удовольствие вы получили?

— Я об этом предпочитаю не говорить. Вообще в «Карнеги-Холл» еще никто никогда не зарабатывал — ну разве что очень редко. Это скорее дело престижа, а не прибыли. Там сверхдорогая аренда, сверхдорогое обслуживание. Поэтому уйти в ноль — это уже счастье.

— Вам удалось?

— Отвечу изящно — мы не ушли в ноль. Могу сказать только, что по части финансов мы в полном порядке. И именно потому, что этот концерт сделали всего два человека: я и мой приятель Леша Храповицкий. Бывший наш соотечественник, интеллигентнейший, умнейший, хитрющий парень, мой близкий товарищ. Мы как-то выпивали с ним и решили: давай снимем «Карнеги-Холл». Давай! Поехали наутро и сняли. У меня целый месяц в преддверии этого концерта не было ни секунды вздохнуть. Но такое выступление, конечно, бывает раз в жизни. Ничего подобного я никогда еще не испытывал — честно.

ПОЙ СРЕДИ ЧУЖИХ

— Слышала я тут недавно, как Вячеслав Добрынин вспоминал молодость,первые концерты, на которые приходил юный Саша Градский и слушал, открыв рот, чуть ли не со слезой в глазах. Было?

— Во-первых, я был не юный — я уже лет шесть играл в разных группах. Сначала в польской группе «Тараканы» — они меня выпускали как солиста. Помню, как в актовом зале МГУ я пел без микрофона и какая-то девушка кричала мне: «Берегите голос! Не надо так надрываться, товарищ!» В то время организовалась группа «Грифы», и в кафе «Синяя птица» я впервые увидел Добрынина. Я совершенно не умаляю его успеха как певца и автора веселых песен, но если я в тот раз и улыбался, то совсем по другому поводу. О котором промолчу.

— А вообще кого-то из наших вы слушали или слушаете, «открыв рот»?

— Нет, конечно. Разве что от ужаса.

— А что-нибудь может вызвать слезы в ваших глазах?

— Есть стандартная ситуация, при которой слезы у меня на глазах появляются в течение уже очень многих лет. Тот момент в «Судьбе человека», где Бондарчук говорит мальчику: «Ты знаешь, кто я такой? Я твой отец». И когда мальчик кричит: «Папка, папка, я знал, что ты меня найдешь», — все, я не могу. Я даже сейчас вспоминаю этот эпизод, и мне не по себе, и у меня немножко дрожит голос. (Правда, дрожит.)

— Почему вы часто носите затемненные очки?

— Иногда даже не затемненные, а совсем темные. Сначала в этом было подражание — мне очень нравился актер Збигнев Цыбульский, а он был в темных очках. Вдвобавок у меня с семи лет сильная близорукость. И потом, есть одна интересная вещь — когда ты смотришь отсюда, изнутри, то изображение ненамного темнее, оно почти такое же. То есть ты-то видишь все, а твои глаза не видны. Мне, наверное, всегда хотелось отгородиться от других людей.

— Вам приписывают фразу: «В нашей стране никто не умеет петь, кроме меня и Кобзона».

— Я имел в виду исполнителей современной музыки. Хотя и классических певцов у нас сейчас почти нет. Я еще хлеще сказал: «Кроме меня здесь вообще никто петь не умеет. Разве что Кобзон».

— А вы следите за теми именами, которые появляются сейчас?

— Да. Мне достаточно десяти-пятнадцати секунд, чтобы выключить телевизор или радио.

— Но есть все же некие общепризнанные авторитеты. Та же Агузарова…

— Кем признанные? Сейчас все поголовно разбираются в современной музыке, все вешают ярлыки — великая рок-группа, великая певица… Но когда данный субъект выезжает за границу нашего музыкального Зимбабве на какой-то детский конкурс, и его там прикладывают мордой об стол, то наши СМИ не находят ничего более умного, как сказать: «Опять нас засудили».

— У вас существуют какие-то отношения с Пугачевой?

— Ну, раньше у нас были отношения, и довольно-таки милые. Потом их не было. А сейчас мы начали здороваться и улыбаться. Но я хочу объяснить: я никогда не обсуждаю конкретных имен. Я могу сказать: никто петь не умеет. Пусть кто-то решит, что я просто забыл его фамилию назвать. Хотя почти каждый и сам прекрасно знает, что петь он не умеет. И все равно развешивает павлиний хвост, или журналисты его в задницу надувают. Он, как воздушный шар, летает до тех пор, пока завязочку не потеряет где-нибудь на границе Чехословакии. Или снимает роскошный зал в Нью-Йорке, собирается пять тыщ эмигрантов — он ставит им фоно-грамму, они плюются, клянутся никогда больше не приходить и все равно приходят, потому что у них ностальгия.

ЗА СВЯЗЬ БЕЗ ДРАКИ

— Вы — человек довольно резкий в суждениях. Скажите, вас когда-нибудь били?

— Глупости какие-то. Это вам кажется, что человек с независимой позицией обязательно должен вызывать такое раздражение, что ему сразу хочется вмазать. Конечно, могут появиться люди, которые дадут кому-то немножко денег и скажут: «Видишь человека в очках? Дай-ка ему по шее!» Хотя мне кажется, что люди, которым это поручат, захотят от этого отказаться.

— Из каких соображений?

— Я надеюсь, что я вызываю уважение.

— А как вы воспринимаете резкие наезды в свой собственный адрес?

— Практически мне никто никогда не хамил.

— Не верю.

— Очень редко. Но я не буду примеры приводить. Если я начну их приводить, то те, кто хамил, поймут, что они меня задели. А самая большая победа, которую можно одержать над такими людьми, — это их не замечать. Когда-то давно, в бане, я сказал об этом Никите Михалкову. Видимо, ему очень понравилась эта идея. Никита из-за чего-то поссорился с режиссером Владимиром Меньшовым. И с тех пор он просто даже не слышит имени Меньшова. Ему говорят — Меньшов. А он — а кто это? Ему — ну как же! Ты что не знаешь — «Москва слезам не верит»?! А он — не знаю, кто это? Как, вы говорите, его фамилия?

ПОЧЕМ ОПЕРА ДЛЯ НАРОДА?

— Была в свое время такая группа «Сокол», она стояла у истоков. Но про них все забыли. Вы появились позже, но почему-то именно вас называют отцом русского рока…

— Я появился позже месяца на три. И я бы не хотел, чтобы меня так называли. Это опять же клише. Но уж если и называют, то потому, видимо, что я один из первых сформировал концепцию русского рока как таковую. А именно — я решил не перепевать западные образцы, а написать в каждом из жанров рок-музыки что-то на русском языке. И написал «Размышления шута». И принципиальное отличие моего рок-н-ролла от того, что потом стали делать Макаревич и «Високосное лето», в том, что я предпочитал хорошую поэзию. А если и писал свои стихи, то они обязательно должны были быть приличными.

— Стало быть, тексты Макаревича вам не нравятся?

— Макаревич писал именно тексты. Первые его опыты больше походили на детскую забаву. Потом он выкристаллизовал свой стиль, улучшил и музыку, и стихи, затем вообще стал идолом целого поколения. Но начиналось все это с провала. Помню заседание в Московском рок-клубе, когда туда принимали «Машину времени». Их обругали все музыканты. Был только один человек, который встал и сказал: «Они вам всем еще пистон в задницу вставят. Попомните мои слова». Догадайтесь, кто это был?

— Уже догадалась — Градский. Но почему я спрашиваю вас про «Сокол» — вы остались, а они нет. Вы уже тогда занимались сознательной раскруткой себя?

— Мы даже не знали этого слова. Мы просто играли, и в зависимости от того, насколько хорошо мы это делали, у нас либо была аудитория, либо ее не было. Нам никто не помогал, СМИ нас не замечали. У нас была очень честная и чистая работа. Я и по сей день рекламой не занимаюсь.

— Откуда сейчас у вас такое неприятие рекламы — ни клипов, ничего… Вам она противна как таковая?

— Не стану юродствовать и врать — мол, я принципиально против. Как тут один изображает из себя восточного мудреца, а на самом деле прокалывается налево и направо. Конечно, реклама не помешала бы. Но вот конкретный пример. У меня был концерт в Зале Чайковского. О нем несколько раз объявили по радио. Плакатов в Москве было два: один на левом углу Зала Чайковского, другой — на правом. Но был продан весь зал, я был счастлив видеть столько людей. А если б я повесил растяжки по всему городу — это был бы минус из моего гонорара. Больше народу зал бы все равно не вместил.

— Но можно было бы дать не один концерт, а пять.

— В свое время я давал по 4-5 концертов в день по два с половиной часа в трехоктавном диапазоне. Это очень тяжело физиологически. Ни один певец в мире не делает концертов с такой вокальной нагрузкой. Ни о-дин в ми-ре — беру на себя смелость это сказать. И у меня просто не стоит на такое количество концертов. Я готовлюсь для одного вечера, я месяц не пью до концерта, не курю давным-давно.

— Стало быть, правда то, что концертов вы даете мало, но очень задорого?

— Нет, я не стою дороже, чем любой средний говнюк. И вот почему: у людей все равно нет денег.

— Вы не замечаете противоречия в своих словах? Сначала вы говорите — реклама не помешала бы. А потом — что она вам не нужна в принципе.

— Она мне не нужна потому, что невыгодно деньги на это тратить. Нет смысла создавать вокруг своего имени мыльный пузырь, если люди и так приходят. Поверьте, тут нет никакого снобизма. К тому же еще и какая-то часть легенды соблюдается — что Градскому по фигу. Меня это устраивает. Но если ко мне когда-нибудь в зал придут всего два человека, я спою сольный концерт. А потом просто перестану работать. Я могу зарабатывать другими способами.

— Вы в свое время пели в Большом театре в опере Римского-Корсакова «Золотой Петушок». И пели, если не ошибаюсь, недели две.

— Два раза, если точнее. Партию Звездочета. Репетировал почти пять месяцев.

— А потом вы умудрились рассориться со всей труппой…

— Нет, это глупости. Эту оперу ставил бесконечно мною любимый Евгений Федорович Светланов. Большой театр, должен сказать, — это довольно специфичное заведение. Там очень не любят пришельцев со стороны. А в спектакле «Золотой Петушок» из шести главных партий четыре или пять исполнялись людьми приглашенными. Помните анекдот о курочке, которая не хотела нести яички за сорок копеек?

— Не помню.

— Одна курица несла яйца по тридцать копеек, а другая — по сорок. Однажды та, что по сорок, спрашивает: что ж ты так плохо несешься? А вторая отвечает: буду я еще из-за десяти копеек жопу рвать. Словом, труднейшую и в общем-то невыигрышную для вокалиста оперу вставлять себе в репертуар никто из солистов Большого театра не захотел. Там пахать надо было. Светланов сделал прекрасный спектакль, минут 25 нам аплодировала публика. Это все зафиксировано, у меня есть пленка. Если б не Леня Ярмольник, который обаял билетерш и снял меня любительской камерой, памяти не осталось бы.

— Так что же случилось потом?

— Спектакль сразу пригласили на гастроли в Японию. И тут уже солисты Большого театра сказали: «Как это так?! Театр едет в Японию. Мы должны петь в первом составе». И стали потихонечку вытеснять нас. Начались интриги против Евгения Федоровича, и я сказал ему: «Давайте я не буду усложнять вам жизнь. Не буду больше петь. Я считаю, что спортивный подвиг мы с вами совершили, а участвовать в склоке не хочу».

— Ну вот! А это приписывалось вашему скверному характеру.

— Знаете, все, что бы я ни делал, приписывается моему скверному характеру. Меня это устраивает — чем больше приставалы уверены, что у меня скверный характер, тем меньше они ко мне будут приставать.

МАШИНА ТОГО ВРЕМЕНИ

— Теперь история с «Романсом о влюбленных». Случай особый: никому не известный студент приглашается писать музыку к фильму. По-моему, тогда ваш скверный характер сослужил вам неплохую службу.

— Там тоже было все не так однозначно. Андрон держал меня за юное дарование. А у меня уже был достаточный гонор. Ситуация такая: известный композитор, который должен был писать музыку к фильму, по каким-то причинам отказался. Мой друг Аркадий Петров посоветовал Андрону меня. Они ворвались в студию, когда я записывал одну из своих вещей, довольно сложную. Я сказал, чтобы немедленно шли бы они подальше, пока стулом не получили. Влезать в студию, когда идет запись, — это верх наглости. Они испуганно стали наблюдать за мной из аппаратной. Я пою, резко реагирую на свои ошибки, матерюсь. И, насколько я понял со слов Петрова, Андрон смотрел восхищенно и кричал: «Как он поет! Какой он эмоциональный! Нет, я должен его снимать в главной роли. Какие у него выразительные голубые глаза!» (Он заливается хохотом, и мне кажется, что рушатся стены.) Вообще-то у меня зеленые. Потом я повернулся в профиль, и Андрон сказал: «Эх, этот длинный нос мне не утвердят. Пусть просто песни пишет». Так мы познакомились, и надо сказать, что Кончаловский здорово умеет заводить людей на то, чтоб на него работали.

Я сел и стал придумывать песни. Со мной подписали договор на 600 рублей. А я учился на третьем курсе Гнесинки и за вечер на танцах 20 рублей зарабатывал. И 85 получал в месяц, работая грузчиком. А тут мне дают 600. Я в страшном кайфе звоню всем подряд, напиваюсь пива, и вечером ко мне приходит мой приятель Саша Костин, который работал на «Мосфильме». Мы садимся, у нас две бутылки коньяку, и он говорит: «Саня, тебя хотят наколоть. Ты, Саня, написал песни, сейчас их какому-нибудь козлу отдадут, он их аранжирует — это и будет музыка к фильму. И этот чудак получит 4000 или 5000 рублей. А ты будешь автором песен и получишь 600».

Я говорю — чегой-то? Выпиваю еще стакан, звоню Андрону и спрашиваю — так и так, это правда? Он отвечает — ну, понимаешь, ты не член Союза композиторов, тебя не утвердят. Я говорю — или я буду автором музыки к фильму и получу четыре штуки, или я забираю свои песни — и пошел ты со своим фильмом. И положил трубку. Охреневший Андрон трое суток бегал по каким-то директорам, бил кулаком по столу, орал: «Я ничего не знаю, он придурок, но мне его вещи нужны». Через три дня со мной подписали правильный договор. В 23 года я стал самым молодым композитором, который написал музыку к фильму.

— И на вас свалилась золотая гора…

— Да, я купил машину и получил свободу как только сел за руль.

— А мне тут рассказали, что в молодости вы фарцевали аппаратурой. Это правда?

— Нет, конечно. Хотя мы занимались продажей и покупкой аппаратуры, но так делали все группы. Фарцовка — это когда ты покупаешь и перепродаешь, чтобы нажиться. А мы покупали комплект аппаратуры на всю группу, потом зарабатывали деньги, продавали то, что у нас было, и покупали другую, уже получше. И я не знаю ни одного музыканта, который ни разу в жизни не продал бы гитару, усилитель и так далее.

— А есть гитара, к которой вы привязаны и которую никогда не продадите?

— Все гитары, которые у меня есть сейчас, я никогда не продам. Их шесть. Это все очень специфичные инструменты. У меня даже есть гитара, на которой я играл в 66-м. Я жалею только, что когда-то очень давно продал замечательную акустическую гитару «Хофнер». Мне казалось, что я куплю себе лучше. Вот ее мне жалко.

ТРИ ЖЕНЫ, ТРИ СВЕТЛЫХ ПОВЕСТИ

— Ваш нашумевший союз с Анастасией Вертинской был официальным?

— Да, но я о нем ничего не буду говорить. У меня сейчас не просто другая семья, у меня просто сейчас семья. А то, что было тогда, семьей я не считаю. Хотя это довольно красивая история, благо и мужчина, и женщина в ней — люди довольно известные. Насколько я знаю, Насте не нравится вспоминать об этом периоде, а теперь и мне не нравится.

— Не влезая в ваши отношения, хочу спросить только о вас: чем рок-н-ролльный голо-дранец…

— Мог такую светскую даму поразить? Талантом, де-ушка. (Стены опять рушатся от его смеха.) Больше ничем. Красотой меня Бог достаточно обидел. А вообще, это надо у нее спрашивать.

— А что, по-вашему, в вас может нравиться женщинам?

— Не знаю. Они мне ничего не говорят об этом. И я этот вопрос не поднимаю. Но! Катя! Я имею результат — и этим все сказано. И меня не интересуют способы его добывания.

— Результат — это ваша нынешняя семья?

— Да, нынешняя семья и то, что, как мне кажется, на меня реагируют женщины.

Со словами «это становится невозможным» он уходит за коньячком. Где-то в глубине дома кричит жене: «Оля, что во мне нравится женщинам?» Возвращается с бутылкой и с удивлением на лице: «Она сказала — все!»

— Сколько у вас было жен?

— Три. Первый раз я был женат на очень хорошей девушке, ровно полторы недели.

— Говорят, у вас настолько бурный темперамент, что ваши вещи неоднократно выкидывали за дверь. Чуть ли не концертный рояль дамы на лестницу выставляли.

— Меня невозможно выставить из дома — я всегда жил в своем. А представить себе, что моя 90-летняя бабушка выставила на лестницу мой рояль, весьма затруднительно.

— Ваша жена Оля занимается только домашним хозяйством?

— Оля блестяще окончила экономический факультет МГУ. Но впоследствии вынуждена была посвятить себя воспитанию детей и почти не работала по профессии. Хотя все время порывается. Пару раз устраивалась на работу и, насколько я знаю, здорово себя проявляла.

— А вы этому препятствовали…

— Нет, но за ней, к несчастью, тянется шлейф моей фамилии. Те, кто хотел бы сделать мне что-то неприятное, иногда пытаются отыграться на ней. А она очень мягкий человек. Сначала я терпел, потом видел, что ее начинают через колено перегибать, и принимал решение, что этот заработок не до такой степени нужен нашей семье, чтобы Оля испытывала какие-то унижения. Но она не оставляет мысли о работе — дети уже стали повзрослее, может, у нее еще все впереди.

— Как вы ухаживали за Олей?

— Я пришел на спектакль в Щукинское училище, в котором играла ее сестра. А сестра была знакома с моим другом. Друг меня позвал: «Пойдем, — говорит, — на спектакль в Щукинское, там много красивых девушек. Может, и ты себе кого-то откопаешь». У меня было полно знакомых красивых девушек, но он сказал, что Щукинское — это цветник, и я пошел. И почти сразу же через несколько мест от себя увидел совершенно изумительной красоты восемнадцатилетнюю девушку. И проглядел на нее все глаза. Потом наступил перерыв, мы познакомились, а после спектакля поехали всей компанией ко мне выпивать. Мы с Олей стали общаться, и постепенно получилось так, что все остальные девушки, которые у меня в то время были, отошли на второй план. Потом — на третий план, потом — на пятый. А потом мы с ней стали проводить практически каждый день и каждый вечер, наутро ей не хотелось ехать в университет. Летом мы поехали отдыхать на юг, и вдруг случайно оказалось, что у нас будет ребенок. И вроде незадолго перед этим я развелся, и вроде у меня не было совершенно никакого желания жениться снова. Но я подумал: как же так, отказываться от своего ребенка от девушки, которую я люблю, и идти на какие-то аборты! И потом — она ведь просто прелесть. Какой-то голос внутри, конечно, говорил — надо подождать, разобраться, куда ты полез сразу после развода. Но я решил — какого черта! Что я буду ходить, выбирать, когда тут все совершенно ясно. И как-то утречком мы встали, я говорю: паспорт возьми и поехали. Едем на машине, она спрашивает — а куда ты меня везешь-то? Я говорю: «Как куда? Мы теперь женимся с тобой. Ты что — возражаешь?» Она отвечает — нет, вообще-то. Мы зашли в загс и подали заявление.

— А вы не допускали, что она может сказать «нет»?

— Я почему-то думал, что она скажет «да». Иначе я бы не стал делать ничего подобного. Я решил, что такое чудо нужно быстро хватать, пока кто-нибудь другой не перехватил.

— Свадьба пышная была?

— Нет, у меня до этого уже были две пышные свадьбы, и мне хватило по уши. Тихонько посидели с друзьями — без белых платьев, без фаты. К тому же свадьба была 6 ноября, а 30 марта уже родился наш сын. Хотя условия для жизни у нас были плохие и квартира никудышная…

МАТ И ДИТЯ

— Хочу еще спросить о той сцене с вашей дочкой Машей, коей я стала свидетелем, — я имею в виду обилие выражений при детях.

— Да, это есть. И они у меня не ругаются из-за этого абсолютно.

— Откуда вы знаете — может, они только при вас не ругаются?

— Я просто знаю, что они не ругаются, не пьют и не курят. Хотя им разрешено абсолютно все. Я всегда им говорю: «Смотрите, как папа ругается, пусть для вас это будет одним из самых дурных примеров. И если у вас есть протест против ваших родителей, выразите его тем, что не будете делать, как ваш отец». Тут, опять же, важнее всего результат.

— Вы когда-нибудь боролись с лишним весом?

— Я все время с этим борюсь. Постоянно на диету сажусь. Кать, посмотри на меня — мне пятьдесят лет уже скоро. А выгляжу? А если еще похудею, то вообще будут давать 38. Если возьму…

— Как сказался нынешний кризис на строительстве вашей дачи с сумасшедшим бюджетом?

— Раньше у меня дачи вообще не было. А то, что есть сейчас, я называю «на Градских развалинах». Я начал шесть лет назад строить дом за городом. И решил его сделать по высшему классу. Вследствие этого, думаю, дом я дострою лет через семь-восемь.

— По высшему классу — это сколько?

— Дело не в деньгах. Он стоит ненамного дороже, чем любой дом среднего «нового русского». Просто я решил его делать так, как я это понимаю.

Ремонт в этой квартире я тоже делал сам. Пять лет. Не в смысле, что я потолок штукатурил — я придумал все сам. От лепнины до того, как расположены двери. Так же я строю дом. Когда у меня деньги есть, рабочие приходят. Деньги кончаются — рабочие уходят. Все вокруг давно построились, живут, делают шашлыки, а я все в цементе по уши. Но соседи уже водят туда экскурсии — смотри, мол, Градский сошел с ума.

— Что ж там такое? Золотые унитазы?

— Не-ет, этого там нет. Просто очень красивый дом. Самое интересное, что еще лет 20 назад я нарисовал его своей жене. И сказал — смотри, у нас будет такой дом. Там даже спален всего четыре — для нас с Олей, для родителей Оли, для сына и для дочери. Правда, они большого размера. Очень не люблю замкнутых пространств.

ЕСТЬ ТОЛЬКО «МИ» МЕЖДУ ПРОШЛЫМ И БУДУЩИМ

— Я вспоминаю концерт в честь 25-летия «Машины времени». На сцене друзья, все поют, в центре Макаревич, на подпевках где-то сбоку вписывается г-н Градский и моментально перекрывает все собрание. Слышен только один голос — ваш.

— Это потому, что я один и пою. Все остальные…

— Скажите мне, зачем это было нужно? И так ясно, что у Макаревича голос слабее. Все ж таки это был его праздник…

— Так ему, наоборот, нравится. И потом — что я мог сделать?

— А потише нельзя было?

— А я не умею петь иначе, чем я умею. Поют — это так. Все остальное — это не поют. И потом в этом концерте у меня ведь было выступление. Никого не вырезали, только меня. Я знал, что это произойдет, вот и спел свою партию. Никакого соревнования не было. Андрей любит, когда я пою его вещи, и прекрасно знает, что он не певец.

Входит дочь. «Слыш, Маш, за что меня можно женщине любить?» — «За доброту.» — «Что-ооо?»

— Вы всегда считались экспериментатором в музыке. И часто говорили, что вас повторял тот же Макаревич…

— Они все запаздывали на 8-10 лет, но они все равно не делали того, что делаю я. Они просто иногда брали за основу мою стилистику. То, что «Браво» делало в 86-м, я делал в начале 80-го года. То, что делал Гребенщиков в 75-м, я играл в 69-70-м.

— Сейчас вас тоже кто-то повторяет?

— Сейчас ситуация смешней. Я настолько уровень свой повысил, что меня невозможно повторить даже технически. Поэтому меня оставили в покое, и никто не пытается соревноваться со мной в том, что я придумал. Каждый уже нагреб свою ниву и стрижет ее.

— Для среднего человека тот уровень, о котором вы говорите, непонятен. Ему кажется, что вы не меняетесь. Хотя даже такой зубр, как Кобзон, и тот сделал реверанс нынешней моде — ремиксы и тэпе.

— Значит, я больший зубр. Я не делаю реверансов. Я сам создаю моду. А музыканты слушают и дерут потихоньку. Что до ремиксов Кобзона — из этого больше делается помпы, я эту пластинку не считаю интересной. Он просто — прикололся и все. Он в другом супер.

— А у вас когда-нибудь возникала угроза потери голоса?

— Такое случается, когда я, например, простужаюсь и хрипну. Каждый раз ты боишься — а вдруг голос не восстановится. Трясешься, пока все не проходит. Это типичное состояние для любого певца. Я буквально сегодня общался с одним своим другом, у которого как раз такое случилось: пропал голос. А он был блестящий вокалист, настоящий, большой певец. Как он мне сказал — хотя я это и сам понимаю, — это состояние равносильно стремлению к самоубийству.

— Вы представляли себя в такой ситуации?

— С ужасом, конечно, представлял. Но не хотелось бы. Я тут же начинаю думать, чем я смогу заниматься: писать музыку, писать книги, наверное. Или, может, занялся бы какими-то организационными делами. Но должен сказать, что это очень-очень страшные мысли. Я попытался поставить себя на место своего друга, и мне стало очень не по себе.

— Знаете, что сказал мне один монстр шоу-бизнеса, слушая ваши переливы: великолепный голос, прекрасный, но вот только никому не нужен. У вас есть комплекс недооцененности?

— Неоцененности. Да, есть. А насчет того, что никому не нужен, — никому из них не нужен. Это правда. И поэтому иногда червячок самолюбия все-таки дает о себе знать. Думаю, что если я и не великий музыкант и не великий певец, то только потому, что мне слабо быть выше всего этого.

В книжках пишут, что истинно великому человеку наплевать, что о нем думают, он общается напрямую с Богом. И ужасно то, что я действительно общаюсь напрямую с Богом. Тут два варианта: либо все это вранье про великих и в глубине их тоже точит этот червь, либо я недостаточно большой талант, чтобы жить и думать так, как они. Я борюсь с этим комплексом, как с весом. Как с плохими чертами в моем характере. И вообще пытаюсь говорить себе, что это неважно.

— Если он существует, значит, не очень получается. Вам предлагали запечатлеться на площади Звезд. Вы отказались. Почему?

— На этой площади много достойнейших имен, находиться рядом с ними очень почетно. Но на этой же площади еще больше имен, оказаться рядом с которыми мне невозможно.

— Вы вообще стремитесь остаться в памяти народной? Не боитесь остаться непризнанным гением?

— Да, мне не безразлично — будут меня помнить или нет. Отсюда чувство ответственности за то, что я делаю. Я абсолютно уверен, что если я не останусь в памяти людей как что-то большое и незаменимое, то по крайней мере останусь как человек, который мог петь в трехоктавном диапазоне. И у которого были такие элементы вокального мастерства, что никто их не сможет так повторить. Это зафиксировано на пленках.

— Это как запись в книге рекордов Гиннесса. Этого же мало.

— Да — ты плюнул на восемнадцать метров дальше всех. И в музыке это немало. Никто не слышал, как играет Паганини. Но любому музыканту понятно: для того чтобы сыграть в этом темпе, надо быть великим мастером. Тем более что сейчас можно записать исполнителя качественно, и через 50 лет не будет проблем услышать, как Градский поет верхнее «ми».

— Вам кажется, что потомки заинтересуются этим «ми»?

Катя ПРЯННИК, «МК» специально для «Интербизнеса»

Source: www.Gradsky.com


Добавить комментарий